Что же ты натворил, Андрис? Наступил на горло
моей песне. И ничего не связывает нас с тобой теперь, кроме
веревки, на которой задолго до нашего знакомства повесилась твоя жена.
Бесполезно заниматься перетягиванием этого каната: ты очень
красивый, высокий, синеглазый блондин успешный программист с
американским стажем, а я метр с кепкой, худосочная, близорукая
нелегалка со взъерошенным пегим ежиком на макушке и филологическим
дипломом, которым здесь, в Новом Свете, можно только подтереться
типичная серая мышка...
Сейчас, когда я вспоминаю эту вспышку страсти
с моей, разумеется, стороны, мне становится грустно и жалко, что ты
отравил меня трупным ядом, когда нагрузил по полной программе своим
жизненным ужастиком.
Как сейчас помню злополучный Зойкин юбилей в
"Белке", где она сломала ногу, лихо отплясывая с незнакомым
длинноволосым придурком, который уронил ее на излете тодeса, и она
грохнулась на паркет своей кустодиевской задницей. Ее в госпиталь
увезли, а ты, на которого я, как идиотка, исподтишка пялилась
весь вечер, неожиданно стал меня клеить, да так явно... А после того,
как зареваную Зоищу с бриллиантовой ногой вернули в ресторан, где
ошалевшие от сюжетного виража гости, продолжали надираться и ждали,
чем окончится медицинское вмешательство, мы оказались в одном такси.
Меня немного кольнуло то, что ты водиле по-аглицки сказал
чтобы он сначала тебя к мосту с итальянской фамилией отвез, а затем
леди скажет, куда ей нужно. А потом так небрежно повернулся ко мне и
со своим легким балтийским акцентом предложил:
Но если хочешь, можешь у меня переночевать. Если хочешь...
Еще как хочу. И ключ от входной двери дома
забыт. Уже глубокая ночь, а живу я в мексиканской общаге на
Шестом Брайтоне. Сейчас домой ехать соседей будить. Я ведь
всего месяц в Нью-Йорке, вот и живу в этом тараканнике.
Теперь я уже знаю, что красивый мост, который
гирляндой висит в окне твоей спальни Виризано-бридж.
Тогда я еще ни Нью-Йорка, ни тебя не знала.
А как ты меня вычислил, я ведь на самом
дальнем краюшке стола сидела? спросила я, когда ты, словно
наждачкой, шкурил мой вспухший от возбуждения сосок своим красивым с
ямочкой подбородком в модной пятидневной щетине.
А что было вычислять. Ты когда танцевать
вышла, я сразу понял… в тебе столько огня. Ты так извивалась,
что у всех мужиков челюсти отвалились, ответил ты. Беда в том,
что ни хрена ты не понял тогда...
Утром, когда проснулись, ты вдруг сказал мне,
голосом искренним и проникновенным, как у главного героя
мексиканского сериала, или народного артиста на полувековом юбилее
его творческой биографии: "Не возвращайся в свою Флориду… Как я
теперь буду жить без тебя…" В это время ударил колокол в костеле
напротив. Вот тут-то у меня крыша поехала окончательно. Меня точно
волной горячего меда обдало. Надо сказать, что мой организм давно не
получал такой убойной дозы наслаждения, как в эту столь
трагически начавшуюся ночь. И это при том, что у меня тогда были
критические дни, а у тебя с перепою за Зойкино здоровье
пизанская башня вместо эррекции. Я до сих пор брежу тактильными
воспоминаниями нескольких наших совместных пересыпов, которые
случались редко, и только при условии полного отсутствия
трезвости с твоей стороны и настойчивой инициативы с моей. Ты
опутывал меня своими щетинистыми щеками точно колючей проволокой,
через которую пропущен ток, превращая все мое тело в сплошную
эрогенную зону. Твои губы были везде, от чего я зверела и оглушительно
стонала. Тебе даже иногда приходилось зажимать мне рот ладонью, чтобы
я не разбудила твоего сына, спящего в соседней комнате. В постели ты
был классическим альтруистом, нежным и ласковым, как лесбиянка, и
обращался со мной трепетнее, чем с самой любимой женщиной, а в жизни
был эгоюгой, каких свет не видывал, говорил со мной только о себе и
своих проблемах, и обидно пренебрегал мною. Я неделями, а то и
месяцами ждала твоего звонка. На работе, в редакции русской газетенки,
куда Зойка меня по блату пристроила через неделю после моего приезда
из Флориды, у меня из рук все валилось: я стирала нужные файлы, чем
доводила до ора нелигитимной лексикой нашего главного редактора. Но
все равно это было замечательное время. Я почти полюбила
Нью-Йорк, потому что встретила здесь тебя. И дождливый Манхеттен
казался мне волшебным из окна твоей серебристой "Ауди".
Теперь это все в прошлом, потому что, когда я
посвятила тебе несколько слишком эротических стихотворений,
и ты врубился, что я не только доступная женщина, но еще и личность,
поэт, и что дурачить и обнадеживать меня подло, ты, чтоб жизнь мне
медом не казалась, выкопал из мерзлого рижского грунта прах своей
Наташи. Просто позвонил поздно ночью и заплетающимся от хмеля языком:
"Я хочу умереть любимым, раз уж не могу любящим умереть!"
попросил привезти тебе яду.
Я вызвала карсервис и приехала в Бэй-Бридж.
За три месяца знакомства я видела тебя только
пьяным или с бодуна, но в ту ночь ты себя превзошел. Меня
всегда удивляло, что ни уровень твоего интеллекта, ни способность
острить и играть словами, ни твоя блестящая память, ни твое
фантастическое обаяние не снижаются пропорционально пустоте,
образующейся в стеклотаре.
Ты налил мне водки, выпил сам, и сказал, что не любишь меня.
Понимаешь, я не могу ее забыть, не могу.
Никто не заменит мне ее никогда. Ты даже не представляешь, как я
был счастлив с ней. Это были десять лет абсолютного счастья. И когда
Владис родился... Знаешь, мы всюду с ним ходили, на все тусовки, он в
корзинке на столе спит, а мы празднуем с друзьями... Весело было тогда,
не будет так больше: везде вместе, не важно куда ходить, хоть за
картошкой... И скоро уже столько же лет пройдет, как ее нет. Я тоже
тогда чуть не пошел за ней. А нужно было только оставить ее на время
в покое, отпустить к этому… она бы все равно вернулась, она всегда
возвращалась ко мне. Я потом уже узнавал, какие у меня были
соперники и могу гордиться тем, что она все же меня предпочитала… она
не была шлюхой, она просто влюблялась, просто влюблялась. Я даже не
ревновал ее… То есть, ревновал, конечно, но высказывался редко,
только, если крепко надирался… Я ведь много работал: итээровских
денег не хватало, так я строил коровники и амбары в селах… отсутствовал...
а она оставалась одна… она, знаешь, какая красивая была, глазищи
чайного цвета, рыжие волосы, длинные, как у русалки… и пластика
Багиры… талия тонюсенькая… кожа пахла малиной и клюквой, я дурел от
ее запаха. А грудь… у нее губы и соски одного цвета были
вишневые… Еще тембр голоса у нее был удивительный, завораживающий
она играла на гитаре и пела, в нее все влюблялись,
все мужики от нее без ума были. А в ту ночь... Сидим мы на кухне с ее
любовником, а он тезка мой, полное ничтожество, кстати. Она нам
говорит, дескать, вы чайку попейте мальчики, а я спать пошла. Я
только утром, когда этот стал домой собираться, заглянул в спальню, а
ее нет. Тут я сразу догадался… она ведь уже однажды пыталась с собой
покончить, когда ей было восемнадцать. Я тоже пытался… это совсем не
больно… когда она мне первый раз изменила… я правда был в алкогольной
анестезии, очнулся от удара по голове. Свалился и ударился. Не
выдержала меня веревка. Как меня Наташка по щекам тогда отхлестала.
Просто наотмашь изо всей силы... Я бы и сегодня, наверное, повесился,
если бы ты не приехала… А ее вот веревка выдержала...
Захожу в уборную, а там моя жена висит вприсядку. Этот идиот стал
кричать, что надо скорую вызывать… Я Наташку из петли вытащил теплую
совсем, а она вдруг глаза открыла, и смотрит. Я не нужно
вызывать говорю сами откачаем и стал ей делать
искуственное дыхание, а он скорую вызвал все-таки. Те приехали и
говорят весело зачем звали, она ж мертвая... Владьке тогда
только девять исполнилось… она ведь и от него ушла… Знаешь, как трудно
было одному с малым… Никто из ее родственников не знает, что суицид,
я у друга-медика липовое свидетельство о смерти выписал, а настоящее
у меня. Я потом кажый день с бутылкой водки на ее могилу приходил,
сам чуть не подох, как не спился окончательно, удивляюсь. Проект
совместный с американцами спас… Я отвлекся… ушел в работу на время…
очень трудно было поначалу. А то в Риге, бывало, сижу в кресле и
думаю, кто бы меня к этому креслу привязал, чтоб я не рванул на
кладбище и не выкопал ее. На баб вообще не мог смотреть, даже думать
о других не мог. Только через пять лет она меня отпустила. Но все
равно, так, как с ней, ни с кем и никогда не было и не будет. Как
сейчас помню, сидит она перед зеркалом, глаза красит, я сзади подошел,
а она хитро так подмигнула мне в зеркало… и не пошли мы ни
в какой театр. А один раз мы даже в самом центре Риги у Домского
собора трахались, она меня где угодно на это дело раскрутить могла...
Я не могу жить без любви, понимаешь, но сердце мое молчит... молчит.
А любовь для меня это постоянное шелание саниматься любовью с
отной етинственной женщиной… Я федь ей ни разу не исменил!
Эту последнюю фразу ты почти кричал, а я не
своим голосом сказала вдруг:
Как мне хочется ударить тебя по лицу изо всей силы!
Са што? Са то, што мне так плохо?! твой акцент
сильно усилился.
Нет. За то удовольствие, с которым ты страдаешь
сам и рассказываешь мне о своих страданиях. За твой садо-мазахизм. За
твою некрофилию. За то, что ты при мне позволил себе так раскиснуть и
быть слабым. За то, что ты не любишь меня, потому что я не она.
За то, что живые не должны завидовать мертвым, черт подери… Но всего
этого я не сказала тебе, только обняла и погладила по мокрым
всклокоченным волосам.
Какого ты поволок меня после всего вышеизложенного
в постель, и какого я пошла в нее? Все равно ничего не вышло… А ночью,
когда ты спал глубоким похмельным сном, дверь шкафа в спальне
бесшумно отворилась и из него выпал скелет, с грохотом распадаясь на
позвонки, ребра, плюсновые и берцовые слова, буквы, знаки
препинания…
Через день я позвонила тебе и прочла длинное
стихотворение, обо всем том, в чем ты мне исповедался. А ты
вдруг стал упрашивать меня, чтобы этого никто и никогда не прочел. У
меня было такое чувство, как будто меня сначала изнасиловали, а потом
толкнули на аборт. А все потому, Андрис, что автора во мне больше,
чем просто женщины. Ведь даже когда ты обсасывал каждый пальчик на
моей ноге, чтобы скрыть от меня очередной приступ пизанской башни, а
я, ослепнув и оглохнув от кайфа, тонула в океане бартолина и, путаясь в
падежах, шептала тебе свои несусветные признания и клятвы, даже тогда
мой третий глаз был зорок и скептично прищурен. Он фиксировал и
облекал в нарратив все происходящее. Под колокольный звон костела,
адресующий к романтизму. Так не дай тебе Бог попасться когда-нибудь
мне под горячее перо!