––––– Причал ––––– Просто ––––– Ритмы ––––– Мостки ––––– Брызги ––––– Аврал


Poor Monk
Бегство из Поднебесной

Snow


Начало

В N. Никита выходил один на совершенно пустую платформу. Других чувств он ждал, а тут как-то даже не по себе сделалось от оглушившего внезапно безлюдья. Всегда, сколько он помнил, московская электричка заполоняла перрон огородно-дачной пестротой: корзины, лезущие из сарафанов пышные плечи, штыковые лопаты с замотанной в полиэтилен боевой насадкой, офигевшие от вагонной давки собаки с их на поводках обезумевшими хозяевами...
Всюду жизнь. И вот – повымело железной метлой Борея, и дико стоять в "пилоте" на меху среди того, где проходил, бывало, в потной ковбойке, окунаясь в настоянный на травах жар подмосковного лета. Вроде как ошибкой попал не туда, сошел, что ли, не на своей остановке, вовсе даже в другом климатическом поясе, и гулко отдается под шагом обливший бетонные стыки гудрон.

...Привокзальная площадь встречала его той же пустотой. И здесь праздной публики не наблюдалось, все сурово и целесообразно, без ненужных улыбок; вон чапает резиной путеец с аршинными буквами прописанным на лице похмельным синдромом, вот баба в платке волочит хозяйственную суму. Это простые хорошие люди, лучше, чем Никита, и жизнь, таким образом, идет своим чередом и никого не спросясь. Жестяной щит, на котором помнились по отрочеству располагающие к доверию профили комсомольцев с космической правильностью черт, являл теперь однородную ржавую поверхность в вертикальных потеках.
Гиперборея. Межсезонье.
Автобус отходит вот отсюда, место он помнил. Сообразить бы еще номер маршрута – вон их сколько на столбе, желтых фанерных прямоугольников с расписанием. Тридцать второй, так. И ближайший, что характерно, отправляется через час сорок; уже перешли, собаки, на зимний график.
Никита дернул плечом, закидывая повыше ремень сумки, и зашагал через площадь к своему повороту – ловить попутку.

Возвращаясь вспять

Москва не отпускала его. В том состоянии истерического полета, в какое входил Никита с наступлением летней страды: перманентное недосыпание, в небольших, но регулярных дозах алкоголь – больше от замешательства, чем по испорченности, – нездоровый азарт сшибания дурных фартовых денег, исподволь нарастающая гнетущая мозг нагрузка от круглосуточного пользования чужим, чужим во всех смыслах языком, главное же, непреходящее чувство легкого унижения, которое относилось, что характерно, не к самой Никитиной личности, а к той совокупности идей и давних впечатлений, которой он считал себя достаточно посторонним носителем, – в подобном виде он не желал показываться этим ландшафтам, держал его стыд, сильнее неловкости, тщательно скрываемой, перед людьми, знавшими его достаточно давно.
Боялся он попасть сюда с черного хода, как в пустой дом, место на карте, одно из многих прочих, привезя контрабандою своих паразитов с собой. Так уже произошло с несколькими местами, запечатленными в памяти давним светом – и рисковать последней своей опорной базой Никита не собирался. Надо было, наконец, случиться случившемуся, чтобы он, бросив осторожность...

Дорога

...Водитель серой раздолбанной "Волги" с оленем был, по счастью, неразговорчив. Спросил, дает ли Никита на пиво и добавил, что он только до плотины, после чего уже не отрывал глаз от дороги в неровных асфальтовых заплатах, молча пошевеливая обмотанный изолентой руль. Никиту это устраивало как нельзя лучше, и плотина ему годилась; оттуда с полчаса напрямую перелеском и лугом, и ты на месте, даже еще лучше будет – пройтись.
"…Собственно, все было просто, – перечитывал он в развернутом на колене блокноте и кривился, предчувствуя, как разгуляется здесь карандаш, изничтожая ходульность образов и подростковую вычурность стиля, – …собственно, все было просто: пришла пора проверить, сумеет ли еще взлететь с многокилометрового разбега застоявшийся в ангаре подземный самолет, большой, многооконный и многоярусный, как город, с невместно огромным, словно у птицы Пэн, размахом крыльев; такой был описан у Стр-цких в повести о Полой Земле (там внутри он и летал, пока не сбили), а потом его украли вражеские режиссеры для какой-то по счету серии "Эммануэль" – или наоборот?.. Проверить года. За этим и понадобилось сюда ехать, где воздух остался тем же, каким я дышал пол-юности и отрочество назад: выяснить, удержит ли еще воздух немыслимый груз – и полевым испытаниям предстоит многое решить в дальнейшем…"
Плотина. Мы на месте.

Обретение середины

…Стоя посреди одичавшего футбольного поля по колено в сохлом бурьяне, Никита не торопясь оглядывался. Все отвечало: одноэтажный в бежевой штукатурке корпус бани с высокой железной трубой на растяжках; непонятное строение из голого красного кирпича, пустое и разоренное, сколько он себя помнил – сквозь провалы окон угадываются внутри колена толстых рыжих труб, вентили, штурвалы, не то котельная, не то стратегический резерв на случай Последней Войны; это самое поле для футбола с ржавыми виселицами ворот, невостребованное с тех пор, как Останкино стало передавать боевики с Брюсом Уиллисом; а во время оно, такое отсюда нереальное, что воспоминания о нем никак не могли принадлежать Никите – была в этом какая-то накладка, подмена памяти, – гоняли здесь мяч взрослые десятилетние ребята, и тогда казалось, что с ними должно быть страшно интересно. Впрочем, уже лет в пять Никита перестал тяготиться. Внутренний монолог сделался основной формой высказывания, и с этой вотчины он успел собрать немало радостей – до той поры, когда начинаешь замечать, что род людской делится на две примерно равные половины…
И ментовка, крашеный охрой двухэтажный куб, обшитый вагонкой в паркетную елочку – знаменитое участковое отделение-на-плотине, одно на несколько окрестных поселков. Здесь побывали по молодости и дури Никитины дядья: отцов брат дядя Вова и его шурин.
Как-то среди ночи парням не хватило, и они – один с топором, другой с фомкой – отправились на плотину подламывать сельмаг. За этим занятием их и застал дежурный милиционер. Злодеи, впрочем, успели в последний миг укрыть преступную снасть под одеждой и закурить; но время было неурочным, и место неподходящим, так что дежурный повел их в отделение для выяснения обстоятельств.
Дядья Никитины, как-никак, из интеллигентных семей, и в итоге долгого непростого разговора им удалось в общем, несмотря на перегарный выхлоп, изобразить заблудившихся туристов. Но когда дядя Сережа уже шел к двери, фомка выскользнула у пьяного дурака из-под куртки, картинно лязгнув о суровый казенный паркет. Дежурный, однако, доказал, что и мент способен быть человеком: сунув фомку обратно дяде, он проволок его до дверей, обматерив по дороге с ног до головы, и мощным поджопником выбросил во тьму летней ночи, где сыпались звезды и кроили небо нетопыри. Иначе б явиться Никитиным кузенам в этот мир с опозданием года на три, не исключено, впрочем, что условно…

…Сердце дало сбой, а потом легко и ровно пошло в каком-то новом режиме. Никита распахнул глаза, и в них хлынул ярко-серый осенний свет. Неужто есть, думал он, пристально оглядываясь и торопясь, решусь ли верить..?
В самом деле: мир снова обрел центр тяжести, так что теперь неясно было лишь одно – как мог Никита жить, отрезанный от этого источника, без малого восемь лет, и как мог забыть о нем, и как же легко теперь, по истечении долгого срока, снова черпал от его полноты. Небесный эндорфин, какому нет названия на латыни, поплыл в крови, размывая растерянность и злобу, отпуская окаменевшие желваки. Иначе лился свет, пройдя неуловимый сдвиг вдоль спектра, иначе тяготела гравитация, не каменной плитой давя на плечи, но лишь удерживая от немедленного взлета.
Мир украшенной флагами каруселью с геологически огромным грузом инерции – хватит до скончания века – неспешно совершал свой круг около безукоризненно выверенной оси; мир был нов, как свежеоструганный липовый стол, и обжит, и осмыслен, и он не был больше избыточно загроможден неудобными крупноразмерными вещами, среди которых давно уже лежали Никитины пути, тяжелыми и угловатыми предметами, которые ничего, кроме самих себя, не обозначают, а потому страшны добротным полновесным страхом. Теперь же эти облезлые тополя, и лимонная роскошь последней листвы, и убожество людских жилищ вновь стали тем, чем и должны быть от века, раскрытой книгой, где умножение вещей как символов ведет лишь к большей полноте истолкованья, и Никита, торопясь надышаться, бегло читал в ней, скользя кончиками пальцев вдоль знакомого, как собственная кожа, шрифта для слепых, каковы и все мы здесь, мимолетно сожалея о невозможности перевода на обиходные в мире языки и тихо радуясь своей причастности.
А с каждым новым вздохом и движением глаз чувство ненавязчивой радости сходило на него все полнее, растворенное таким невозможным покоем, словно встали уже стены Небесного Града, и умирать, без обмана, можно прямо завтра, покинув на других дела и беготню.
Ничего в этом не было от натужных былых прорывов к стяжанию силы, которая, по идее, даст тебе высоко встать посреди мира над разливом пустоты, готовым захлестнуть иначе и тебя с твоей душой; а впрочем, жажда силы сама вскоре прорастет в душе анчаром, способная лишь выжечь ее окончательно, сделавшись мукой, злой тенью, предстоящей мысленному взору даже во сне.
И уж подавно не лежали рядом дурные его альковные экстазы, когда отпущенная с поводка порезвиться природа выкобенивается, торопясь урвать свое, а хозяин, страдающий бессонницей, недоумевая, в чем прикол, держит свечку у изголовья за прозрачной, но никаким тараном не могущей быть пробитой стеной отчужденья...
…Это же было настоящее, как дыхание, а потому не достижимое никаким усилием; и обреталось оно единственно только даром, знаком благосклонности, орденом «За неизвестные заслуги».
Торжествуя победу, Никита подхватил сумку на плечо, легко, не оборачиваясь больше на дома поселка, сбежал по насыпи с обочины шоссе и вступил в осенний лес, как в пустую комнату.

В чем его радость

Здесь было свое.
Обитатели разъехались, и места для предстоящего снега оказалось довольно; птичья мелочь подалась южнее – только синицы остались качаться на березовых плетях, – поразбежались барсуки и лоси, рыбы уснули в прудах, покинув свое хозяйство на Никиту – и где он был раньше, если все доверились только ему?.. Березы стояли в поределых листьях, пробитых желтизной, как проседью. Ни голоса, ни звука, калитка заперта железным замком, дом брошен на зиму, и забытая в нем собака из старого мультфильма, похожая на волка, очень добрая, хотя довольно несчастная, не обижаясь на невнимательных хозяев, печет в золе картошку под смородиновым кустом, коротая долгий зимний досуг и терпеливо ожидая их возвращения…
Снова полубегом под уклон, оползающий глиной, в неглубокую балку, где лежит затон с почерневшей водой и заснувшими у дна вокруг коряг линями.
Листья, которые ранней осенью плавают поверху, уже утонули, так что кроме низкого неба в торфяной воде ничего не отражается. Санаторий вверху на косогоре вымер, как чумной барак, замолкли звуки чудных песен, теперь здесь можно ни за что не опасаться. Присев ненадолго у кромки берега, Никита поболтал пальцами в неожиданно теплой воде.
По полведра грязи уже налипло на блестящих ботинках, и на правом, поверх – желтый ивовый листочек.

…Стоя перед воротами, Никита рассматривал обвившую створки цепь. Цепь была серьезная, якорная, хватило б на вериги для целого скита с самым суровым уставом, и запирал ее бескомпромиссный амбарный замок. Поселок-то переходит зимой на осадное положение, без осаждающих, впрочем, и без единого защитника – а чего другого можно было ожидать? Последний раз через забор Никита лазал, кажется, в выпускном классе: стоял последний год Великой Эпохи, и в ночь на ее Главный Праздник Никита за компанию с патриотически настроенными друзьями ходил водружать имперский флаг на колокольне разоренного Петровского монастыря…
Перемахнуть решетчатые ворота было не труднее, чем взобраться на шведскую стенку – и от кого запирают, чудаки?..

Вышагивая вдоль поселковой улицы – забор слева, забор справа, – Никита предался неуместным воспоминаниям; символическое препятствие ненадолго вернуло к жизни призраки, донимавшие его последние часы и месяцы. Чередой, завернувшейся за горизонт – хватило бы на всю Транссибирскую магистраль по человеку на шпалу – встали перед ним лица, лица, лица – все те, кто прошел через него за минувшее лето. Лица выстраивались в зеркальную перспективу, наслаивались дурным коллажем одно на другое, сводясь к одному лицу, и имя ему – Желтая Угроза; парадоксальное сочетание искренности, закрытости, наивности, сверхъестественной приспособляемости, обаяния простоты, белыми нитками шитой дикарской хитрости, обескураживающий задушевный интерес к ценам на все, что продается, немодный пиджак, и во внутренннем кармане – пара тысяч “мертвых президентов”, с которыми их обладатель еще не очень знает, что делать; кошмар автора "Скифов", от которого не помогут и три курса отделения китайской филологии (привычнее не значит понятнее, понятнее не значит ближе). Никита не мог уразуметь, зачем китайцы едут в Москву в таком ошеломляющем количестве, если, за немногими счастливыми исключениями, в Москве их больше всего занимают китайские рестораны. На разведку, понял он недавно; так что за свое счастливое будущее можно не опасаться, а жить с подлинно американским чувством уверенности в завтрашнем дне; переводчики при комендатуре всегда будут востребованы...
Лица, лица… и в хвосте очереди – группенфюрер (старшой в группе), представитель гонконгской стороны, последний гвоздь в крышку никитина гроба на эту зиму: поверхностно европеизированная хитрющая тварь с неплохим английским, крашеными волосами, британским паспортом, где не помещаются визы всех стран Большой семерки и просыпающихся азиатских тигров, гражданин нового мира, так и застигнутый рассветом глобализации, обращающим в камень ночных жителей, в круге своих несусветных понятий и представлений...
Никита тряхнул головой и огляделся в поисках спасения. Вот крупный рыжий песок под ногами пополам с лиственничной хвоей, убитый настолько, что не берет его никакая распутица, вот насквозь прозрачные, а потому совершенно неузнаваемые участки по сторонам улицы, дачная архитектурная идиллия шестидесятых, непритязательно, уютно, бедновато и со вкусом… А сейчас мы уже придем, и будет совсем хорошо.

Разрыв

…Сидя за столом, Никита рассматривал стоящую перед ним посуду – двухлитровую хитрой формы бутыль “Изабеллы” с гнутой лебедем ручкой. Старый дом сочувственно молчал. Большой вопросительный знак повис в сумерках над головой, как топор гильотины, и мешал отвлечься.
Надо было чему-то случиться за последние полчаса, если ему опять...

Переправа – такое слово вертелось на уме у Никиты. Брод через Великую Реку. В одну воду можно войти и дважды, пусть зря не говорят античные любомудры; входи хоть каждое утро, вода, она от века прежняя, а вот что до тебя – то даже костяк твой сложен не из того кальция, что пошел на него десяток лет назад, а про бессмертную душу с ее содержимым лучше вообще помолчать… Можно вернуться туда, откуда ушел очень давно, допить через полжизни что осталось из детской большой чашки с петухами, будет миг узнавания, и твой прогорающий светильник даст еще одну вспышку. Огонь будет совсем настоящий (он-то, как и вода, одноприроден, неизменен и не делится на части), ты решишь, что дело сделано, однако никто, кроме тебя, не виноват, что огонечек вскоре начнет помаргивать и коптить, и тогда вообще пожалеешь, что со всем этим связался; извилины в мозгу опять сгодятся как бороздки для заезженной пластинки "продлись-продлись, очарованье", и в лампаду, освещающую твое внутреннее, срочно потребуется влить чего-нибудь, что бы горело...
Темноты мы приучены бояться с детства.
Так и теперь ненароком найденная харизма еще была с ним, но уже тихо уходила, побрезговав нынешним вместилищем, словно мехами ветхими, а значит, уже с ним не была (обладанием можно назвать лишь то, чему придана гарантия на вечность?..), и на периферии сознания, видимый покамест лишь боковым зрением, независимо прогуливался сытой крокодилой страх и никуда не спешил. Страх питался тем, что предстояло Никите в самые ближайшие минуты, когда уйдут из верхней колбы песчинки, закружится воронкой вода над стоком, и выглянет сухое дно…
Эрзац для лампадного елея, он от века опять-таки один и тот же.
Поскольку рецидива детского рая никто Никите не обещал, он ухватил посуду с гнутой ручкой перед самым поездом как огнетушитель в дорогу на случай всяких там непредвиденных пожаров; кто мог подумать, что нам понадобится больше огня; и вот, как уже готово выясниться, жидкость универсального действия послужит сегодня обратной цели: не тушению, но растопке.
Даже интересно. Что будет, в самом деле, если просиявший елочный огонек взбодрить высокооктановым авиационным бензином, на котором пройдено среди птиц немало верст и лет?
Хуже не будет, решил Никита, и одним поворотом запястья сорвал с горлышка тугую оплетку.

Как это делается

Вначале надлежало отделить все случайное. Прикрыв глаза, он несколько секунд держит стакан вровень с лицом, внутренним слухом обегая окрест свои владения. Первый – небольшой – виток спирали захватывает дом. Здесь все как надо; годами высушенная тонкая сосновая древесина сделалась отменным резонатором, чья фактура усиливает тишину и пуще обостряет слух. В доме сумерки, как это бывает, скопились раньше, чем свечерело под открытым небом, и вот теперь фанерный ящик полон ими под крышу, нет больше потолка над головой, ни лестницы на второй этаж; на такие вещи, как форма и объем, можно до утра не отвлекаться.
Второй круг.
…А за пределами дома, гляди-ка, и того лучше: такие нежилые сгорбились поля с лугами между древесных куп и перелесков (ночь под деревья, как и в человеческое жилье, приходит часом раньше), такой бесприютный холод стекал на них с небес, что все живое разбежалось кто куда, и на округу пала зона абсолютного молчания, как на полигон, где проходит обкатку новейшая электроника: вещание запрещено, никаких помех, забивающих основной сигнал. Все должно получиться.
Терпкий запах растекся в воздухе от забытого на весу стакана и достиг лица; пора.
Звякнув стеклом о зубы, Никита выцедил ледяную шершавую жидкость, вернул порожний стакан на стол и стал ждать.

Внутренняя алхимия

Ждать пришлось недолго. Холод стек вдоль позвоночника, заветная анестезия, надежнее новокаина приморозившая ток побочных мыслей; белое молчание вместо обычной броуновской насекомой толкотни под фонарем, холод, обжегши, оказался теплом, мягкий толчок пришел из глубины...
Взяв китайского фирмача, который еще пытался что-то вякать, Никита осторожно посадил его в детский ящик для игрушек. Ящик нашелся на чердаке: полинявший, рассохшийся, сильно ужавшийся в размерах, что составляет общую судьбу памятных по детству вещей, – но вполне исправный и с плотно прилегающей крышкой. Вслед за китайцем безобидными куклами легли на застланное желтой газетой дно остальные посланцы Хаоса из тех, что особенно озадачили Никиту в последние месяцы.
Куда ж нам плыть?
Сегодня, и это только уместно, – вечер памяти; запылившийся домашний театр зажигает свечи. Сегодня Никита вспомнит

Как все начиналось

Вначале не было ничего.

...Второй и третий стаканы прошли так своевременно и уместно, что Никита их не заметил; его сейчас занимало другое – удержаться на растущей волне, не дать ей рассеяться, не потерять направление, настойчиво возвращаясь мыслью к истокам; пик взят, и вот оно – комната, как большая призма, провернулась вокруг неуловимой оси... смещение граней – и стены распахиваются зеркальной пустотой, в которую с ликующим воплем, как в холодную воду, рухнула освобожденная душа.

...Мир был почти всегда, и его исток, возле которого зверообразный Хаос, с жутким смехом вертящийся вслед за своим хвостом, родил некогда два начала, терялся так глубоко, что уже переставал существовать. Мир был обжит, и ландшафт его рукотворен, а пошло это еще с тех пор, когда разлив мировых вод приручил, проведя дренажные каналы, основатель первой династии Юй (по некоторым сведениям – Молодой Дракон, но вполне, опять-таки, окультуренный и в свой черед прирученный благонамеренными составителями исторических хроник, находчиво сваявшими образцового правителя из символа водной бездны).
Сама космогония была укрощена и изложена благородным абстрактным языком "И-цзина", располагающим ко вдумчивым и ни к чему не обязывающим комбинаторным досугам на веранде, – в зеркале его коротких символических афоризмов миф не нашел себя выхолощенным до плохой литературы, однако, счастливо избежав глазурного глянца, он также не претил пугливому воспитанному вкусу сыростью архаики, свальным грехом и смердящей дичью шаманских камланий.
Обитаемый мир был столь же упорядочен – и собран, как гора, по камешку, каждый из которых прошел через чьи-то пальцы – от демиурга Шэнь-Нуна, Священного Земледельца (по сути, лишь одной из пестрых масок безличного Единого), и до простого крестьянина в травяном плаще, расчищающего поле.
В этом легко было убедиться: рукотворность ландшафта открывал, как на ладони, полет в клубящихся тьмою небесах над сетью дорог и каналов, над зеркальными ступенями террасных заливных полей, над раскинутой необъятной картой, рисованым по ткани узором, где горы хребтами, и венами реки – узором, бывшим лишь продолжением того, что создали когда-то люди, повторением единого, без автора написанного плана. План был изложен в словах, письмена же, составившие его тело, являлись, в отличие от мира, не созданными, но, срисованные с носорожьей шкуры издохшего Хаоса, существовали древнее всего, что нам известно, как вечносущие идеи – по иероглифу для каждого разряда предметов и событий; и летящие штрихи иероглифики повторялись – а никак не наоборот – прожилками камней в горах, путаницей тростника и разнобоем следов птичьих лап на снегу. Уже первая в мире поэтика "Резной Дракон Литературной Мысли", составленная Лю Се, а скорее всего лишь переписанная им с незапамятного оригинала, говорила об этом вполне определенно. "Велика сила словесности, ведь родилась она вместе с Небом и Землей! Как это произошло? Небо и Земля соединились в согласии, квадратное и круглое разделились, нефритовые диски солнца и луны повисли в небесах, украсив их. Сверкающая парча гор и рек устлала землю, сотворив ее облик. Глядишь вверх – оттуда исходит сияние, смотришь вниз – там скрываются узоры письмен. Когда высокое и низкое встали по своим местам, тогда родились Два Начала. Только человек сопричастен им, ведь по природе своей он – вместилище духа, сердце Неба и Земли…" Все и начиналось, должно быть, с иероглифики – трудно даже самому представить теперь, насколько то было самодостаточное время, вдумчивое занятие, отозвавшееся на миросозидающие игры старых раввинов, переставляющих буквы Книги – вечерами просиживать, прописывая из раза в раз и снова сложновыученные знаки; и памятник его труда – в телячью холку высотой стопка общих тетрадей в клеенчатых обложках – поднеси огонь, и хватит греться всю ночь, – заполненных прописями, ничуть не хуже мешочка легендарного каллиграфа, полного протертых насквозь каменных тушечниц…
Все в мире было соразмерено, взвешено и исчислено, включая даже перечень семи вещей, необходимых для жизни (дрова, соль, уксус, чай и прочее, потребное в крестьянскому быту) – список этот известен был также от начала, и радовала его закрытость: вот семь позиций, и подразумевается, что заполнив их, поторопишь приход мирного сельскохозяйственного счастья, и другого счастья быть не может; дороги с колеей установленной ширины, с разнесенными на равные промежутки почтовыми станциями и постоялыми дворами покрывали землю, межевые камни изрезали, как бороздки древоточца, нравоучительные надписи, и все было обнесено стеной, что сообщало мирозданию идеальную конечность и завершенность.
Впрочем, оставалось здесь место и для своих домашних чудес. Всегда был шаг в сторону – в горы, куда забрался с пьяных глаз У Сун и там убил под горячую руку тигра, где дикие крутые склоны никогда не станут полем, и потому на них догнивают кумирни, воздвигнутые душам умерших злой смертью безродных прохожих, и гнездятся все те твари, каким не осталось места в высочайше одобренной картине мироустройства, ведь слишком рано при дворе мифологию поторопились переписать в историю прежних династий. И есть дорога, пространство романа "Речные Заводи", бахтинское раздолье, где постоялец захудалой харчевни легко может пойти на начинку для пирожков, ровно в замке у людоеда, а случайная путевая встреча способна перевернуть твою судьбу…
Земля темна, и только местами вздымаются над ней отроги гор и сторожевые башни, а на них сидят в одиночестве те, кому положено не спать, чем бы они ни занимались – "закалкой эликсира" или сложением словес; ключом к писанию стихов было вино, как то свидетельствовали сами строки, и потому ключом к прочтению – вино же.
И все – в непрестанном вихревом движении, которое штормовым ветром, ворвавшимся в разбитые окна, пронизывает мироздание насквозь; лентами дыма, сдернутыми с задутых свеч, вились облака вокруг горных пиков, невиданно высоких и узких, как зубцы осцилограммы Мирового Пульса; крутились воронками воды рек, несущих лессовую взвесь на Восток, обугленными пальцами заворачивались языки огня на стенных свитках, наглядно живописующих отработку дурной кармы в адских чертогах, и драконы, свивая в штопор змеиные тела, резвились и били лапами в летящих облаках, как карпы в водопаде; картину того же ветра свидетельствовали многосуставные стволы и изломанные ветви голых деревьев: только там, где ветер дует непрестанно, корчатся по стенам ущелий, вместо прямых сосен-свечек, такие вот дикие скульптуры; самые камни были как пролившийся в воду воск: лепные, вытянутые, пронизанные полостями и прорезанные сквозными отверстиями, чтобы ветер мог задувать и в них – а при никитином детстве такие камни-свистульки назывались "куриный бог" и исполняли желание, и кажется, ни одного гладкого камня не оставалось в мире.
Свист ветра был как камертон – и звуки поменьше, равняясь на него, входили в резонанс, рождая Единый Звук, неслышимый, лежащий за пределами доступного нам спектра, но оттого не менее действительный – это ему можно подыгрывать на флейте без отверстий; умолкни он, и во внезапно наступившей тишине жизнь станет так же невозможна, как в пустоте без воздуха, если б тот исчез…
Все это сообщало картине мира такое безупречное стилистическое единство, которое могло лишь сниться декадентам Серебряного Века, и которое не оставляло уже ни тени сомнения в том, что единый Принцип, один Путь лег в основание вселенной. И для него нашлось свое место, рай с Небесным Водоемом обретался здесь же, в лучшем случае далеко, но никак не за пределами мира, и не было другого рая. "Земля – лишь клок небес, и даже, Быть может, лучший клок небес!" Пусть этот дух лежал и не в долине – но тогда на вершинах гор, поближе к небу. И небеса опускаются на землю… (Мысли давно уже начали давать оговорки и промахиваться мимо цели, и по-хорошему следовало бы все это прекратить, но как прекратить падение?..) Правда, продолжая начатую мысль, по мнению самых продвинутых людей, которые тоже жили очень давно, земной рай – не более чем литературный образ, а настоящий Путь, с которым дружат единицы, – это, собственно говоря, пустота, и даже не просто пустое пространство, отсутствие чего-либо, а пустота пустоты, то есть отсутствие и пустого пространства тоже; понять такое невозможно, говорили они, но можно увидеть – и предлагали к тому свои топорно-действенные деревенские средства. К их мнению стоило прислушаться, а предложенные ими средства – испытать, иначе скучно могло вдруг сделаться в нашей идиллии; но, испытав их…
Страх, отыскавший наконец Никиту, хлынул волной, и приспел он как нельзя более кстати – ровно к кульминации. Никита встал, качнувшись, оперся о столешницу и рванул на себе воротник. Сердце трепыхалось в голосовых связках как в силках. Вечер воспоминаний продолжается; сейчас тебе напомнят, что бывает, когда заглянешь, наконец, по ту сторону, да еще, на свою беду, нетрезвым, и собственный опыт покажет без обмана, что же оно, на поверку, такое: то-что-в-тебе встанет лицом к лицу с тем-что-за-гранью, зеркало перед зеркалом, нескончаемая анфилада, и в пустоте отразится – пустота... Помноженная на самое себя, с бессмертием зачем-то в виде бесплатного приложения, и потому предстоящая с этого момента – навсегда.
Мудрец с реденькой азиатской бороденкой советовал, вроде бы, уподобиться текущей реке. Так вот – ровно ничего хорошего в этом не было. Да, будь собой, будь прост и текуч, как вода – только потрудись наперед – выжечь прежнюю любовь, уничтожить личные вкусы, стереть детские воспоминания, разбери по осям и втулкам свою колесницу, на которой со скрипом, но доехал сюда – и посмотри, что останется…
А что живут, вроде, бессмертные, одетые в птичьи перья, – где-то там, на островах Пэнлай, дрейфующих еще дальше, чем вышки буровых платформ, в Японском море, то в чем их радость? Пусть пляшут эльфами, но это все фигня, они допляшутся, сгорят вместе с обычными людьми, интеллигентами и колхозниками, как бабочки на огне, стоит лишь Пустоте раскрыть глаза… Твоя лампада опрокинута, и жидкий огонь разливается, не встречая преград…
Врут обольстители-мистики, и никаких Пэнлайских островов, скорее всего, нет на свете, и Пустота сглотнет их среди прочего и не подавится...
Мир горел, оставляя огромное свободное место, которое нечем было заполнить. Ощущение тотальной бессмысленности росло, как убегающее молоко, помешать ему нельзя, и совсем немного оставалось пене, чтобы перехлынуть через край, из ощущения став объективной реальностью (данной нам, впрочем, опять же в ощущении, мумифицированный Учитель убийственно прав). И вот тогда...
Собственно, чтобы совладать с похмельной дурью, имелись свои, опять-таки проверенные веками домашние средства. Мыслями Пустоту не заболтать, бо она их не слушает и не теряет времени…
Бросив на ковролиновый пол диванную подушку, Никита опустился на нее в дза-дзен, она же – ваджрасана, она же "самурай за чаем", лязгнул, расстегивая, пряжкой ремня, выстроил спину столбом, чтоб встал позвонок на позвонок, и весь хребет, сохраняя прямизну, оперся без напряженья на себя же – так в детстве мы выстраиваем кубиками башню, и чем ровнее ставить, тем выше сумеешь довести ее, не развалив… Руки в замок на бедра ближе к паху, какая сверху – наплевать, все дичь и суеверье… "подвесить" макушку, "распустить" лицо… – и первый же плавный вдох с предельным расслаблением всего, что есть расслабить, дал диафрагме провалиться до самой предстательной железы… все вышло само собой, это уж как с плаванием, как с велосипедом, раз поймал момент, и все, оно с тобой, покуда не убъют. Нечего даже пытаться сейчас остановить шабаш мыслей, только хуже себе сделаешь, этого и не надо – пусть дурят себе и выясняют отношения, а мы знаем свое: вдох – выыдох – вдооох… – и сфера в Нижнем Поле приходит во вращенье, расширяясь, и нужды нет, что эти образы – вымысел и бред, ведь подсознанию то и подавай…

Никита не помнил, как добрался до кровати и как заснул.

…Продолжение

Утро наступало постепенно. Сначала сделалось понятно, что вокруг на большое расстояние – тишина, но не давешняя звенящая, как леска Старика Сантьяго, чреватая всякими сюрпризами, а ватная и глухая. Сразу явилась уверенность, что в округе нет ни души, но тишина давала также простор воображенью, чтобы в два касания углем изобразить на белом листе деревенскую идиллию – и пели в округе виртуальные петухи, и мычали в никогда не построенных загонах коровы, требуя утренней дойки. Потом пришли ощущения от тела, налитого теплотой, расслабленного, но неожиданно легкого и послушного, готового, кажется, встать на ноги по первому приказу. Потом – советские обои дешевенького ультрамаринового цвета оказались прямо у лица (это Никита уже открыл глаза) с трогательным на них рисунком: белые ажурные снежинки-звездочки, вроде тех, что мы вырезали из бумаги к Новому Году, и за алюминиевую жилу электропроводки, пущенную на толстеньких шпеньках поверх обоев, заткнут краем бумажный образок Архистратига Небесного Воинства, который был и есть, вопреки лубочно-марципановой манере изображенья, опора и утверждение личного начала, враг Хаоса и победитель всего, что смущает ночные сновидения; значит, про нас еще помнят.
На этом Никита сам по-настоящему припомнил вчерашнее и ужаснулся, но лишь на мгновение: страх прошел и умер, не успев родиться. Похмелья не было.
Вот что значит чистый воздух. В голове царила пустота, никаких отрицательных эмоций, анальгиновое туповатое спокойствие, не оживленное наплывом оригинальных мыслей…
Не переставая прислушиваться с легким недоверием к себе, Никита поднялся на ноги. Похмелья не было.
Ему предстоял новый день.

…Проходя веранду, Никита поднял тучу пепла, покрывшего толстым ковром весь пол; обугленный дощатый каркас, горелые тряпки, на которых еще можно разглядеть острые силуэты горных пиков и завитки не то волн, не то облаков… Носок зацепил что-то тяжелое, звякнув, откатился в сторону бесценный жертвенный треножник литой позеленелой бронзы с рельефным орнаментом, состоящим сплошь из прямых углов. Да-а, это уже не чинится. Если Деревянный Человек, герой вечной эпопеи, прошел инициацию и обрел свой Золотой Ключ, открывающий светлый чертог со сценой где-то в расщелинах Полой Земли, то декорации твоего рукотворного рая, изделие подростковой незрелости, сгорели от брошенного невзначай окурка. Все правильно, зачем уперся влезть сюда, не пройдя карантин, распивать в зале спиртные напитки, не зря ведь это строжайше запрещено? и едва ли надо было тащить за руку, убалтывая прибаутками, Снегурочку под тяжелое солнце нудистского пляжа. Полярное напряжение оказалось слишком велико, одна искра – и крашеная ткань полыхнула разом, не выдержав, как соприкосновения с открытым кислородом, пошловато-бодрящего ветерка из никитиных новых будней; осыпалась вниз золою, а еще раньше наверх отлетел, легче разогретого воздуха, тот, первый, увиденный на плотине сразу по приезде несозданный рай, куда пъяных вообще не пускают. Надо будет подмести. Полный катарсис; разве вот треножник теперь можно подо что-нибудь приспособить...
Теперь ты узнаешь полную свободу; и впору под высоким небом закружиться в лезгинке на могиле, как грузин из анекдота, выбрасывая в стороны руки в широких рукавах и выкрикивая в экстазе: "А-адын! Савсэм адын!" Плясать, впрочем, пока не хотелось.
Прихватив для чего-то пустую бутыль с ручкой, Никита вышел на крыльцо.

Уже Конец

Солнце вставало в туманах.
Сухие выгоревшие травы полегли японской циновкой, чуть припорошенной солью инея. Матерый плющ карабкался на натянутую проволоку у стены сарая и горел победной охрой посреди всеобщего запустенья. Воздух и в самом деле был изумительный; то ли его почти не оставалось? Испарился, легче эфира с блюдца, куда-то в стратосферу – настолько он был холоден, и влажен, и чист крепостью неразведенного спирта, успевшего настояться за ночь на коре, листве, чем-то еще неопределимом... В неподвижности, исполненной внутреннего трепета, вытянулись осинки, крапленые редкими брызгами листьев. Но во всем этом уже не было для Никиты места. Вино прошедшей ночи выпито, что могло дать свет – сгорело, и пора уезжать. Он нагнулся и поставил бутыль с кровавой каплей внутри на плоский камень рядом с крыльцом. Стекло будут поливать дожди, будет гудеть в горлышке ветер, и все засыплет снег. Во всю зиму не появится здесь ни души, и природу оставят, наконец, в покое – это то, чего она давно хотела. Над землей будут восходить рассветы и падать закаты, ветви яблонь – стыть подо льдом, а ягоды рябины сыпаться на корку наста. Зима – очень долгий срок, если нет людей. Бутыль останется стоять непотревоженной, как он ее поставил, а это значит, что времени для нее не будет. И это значит, что зима вместит в себя вечность. Без него.
Меня ждет город. Земля вращается, и город можно видеть уже отсюда, с крыльца, серые башни высоток встают из-за горизонта. Остаток дня надо будет на что-то потратить. На Никиту вдруг свалилась куча зимнего досуга, и спутница его – печаль. Пойти, разве, на день рождения к Монаху? Не надо, подумал Никита, этот способ борьбы со временем тоже изжил себя вчера. Не стоит больше разбавлять свой опыт рассеянностью; исчерпай печаль до дна и посмотри, что на дне. На остаток жизни тебе как раз хватит. Хотя подарок нашелся бы, словно нарочно для Монаха. Залежался в сумке: черно-синий томик с тисненой на обложке изломанной веткой сливы, еще до никитиного рождения, судя по году выпуска, украденный – по овальным штампам судя – из ялтинской городской библиотеки...
Сборы были недолгими.

Еще не Конец

...В тот же день выпал снег, но для Никиты он оказался потерян. Первые снежинки легли на асфальт платформы, когда подошла электричка. А из нее не стоило и надеяться что-то разглядеть; сырые тучи полами шинели закрыли небо, поторопив приход сумерек, в пять часов было почти темно, и в вагоне горел свет, превративший окна в мутные зеркала. В Москве же снега не оказалось вовсе – была коричневая жижа, хлюпающая под ногами и летящая из-под колес, и на Каланчевке, прямо напротив выхода из метро, плыл, кренясь, в небе облитый кремово-белыми прожекторами обелиск сталинской высотки.

…Вечером он был у Монаха. Единственная большая комната вместила человек сорок; сидели прямо на полу. Он примостился в зазор между книжными полками и батареей, держа стакан пива на уровне зубов. Блестело темным лаком старое дерево, на фоне тисненых переплетов маньчжурской Джокондой ухмылялся ему медный Будда размером в ладонь, с аурой за плечами, похожей на капюшон очковой змеи, и глядели с фотокарточек вековые деды в белых косоворотках – заслуженные ветераны цигун; за открытой форточкой летела с крыши вода и тянуло оттуда сырым холодом. Люди выходили и входили, с лестницы доносился табачный дым и голоса без слов, общество вслед за Никой Безбашенной с удовольствием тянуло под две гитары дзенские частушки с бесконечной припевкой "йе-йе" – а мысли его текли далеко.
Он прикладывался к стакану, изредка взмахом ладони приветствовал входящих, отвечал на реплики, улыбался и повторял про себя:
"Завтра будет новый день. Завтра. Завтра…"


Все тексты Бедного Монаха на "Яхте"
Высказаться Аврально